
Однозначно, это был лучший май. Увезли отгулявшую, пьяную толпу, автобусы скрылись за воротами лагеря, и наступила интимная лесная тишина, так располагающая к задушевной и умиротворенной пьянке. Остался сплоченный костяк самых стойких, неиспугавшихся погодной сопливости, отсутствие сухих вещей, респираторных и циррозных заболеваний. Палатки вымокли, и витье гнезд началось повсюду, где было посуше. Я быстро договорилась с Ай-яем и мы заняли пустующую койку в его радиорубке. Быстрее меня был только Гриша Чумаченко, возлежавший на соседней кровати, которая, кстати сказать, была самая широкая и наименее продавленная из всех трех. Он разул свои промокшие и уставшие от обуви ноги, и проветривал их, положив на спинку кровати. Растопыренные, разбухшие от влаги пальцы издавали тревожный запах лесной неопрятности.
- Гриша, давай меняться кроватями, - предложила я, - Нас все-таки двое на одной!.
- А вот и буй! – спокойно сказал Гриша, помахивая ножными пальцами перед мои носом. – Моя кровать, а вам буй!
Крыть было нечем.
В итоге, в рубке поселились: Ай-яй, собака, Гриша, и мы с Власиком. Очень быстро мы превратились в странную семью, варили борщи в ведре, за рубкой накрывались «поляны», все слетались на запахи и звуки, происходили трогательные попойки, каждый раз новые и интересные, несмотря на одно и то же место, и на одни и те же рожи. Но утро в рубке всегда начиналось одинаково. Я просыпалась от неимоверного скрипа Гришиной кровати. Он вздыхал и ворочался, как гусеница, которую ткнули веточкой маленькие живодерики, и их пытливый ум жаждет ее, гусеничной кончины, а она, сука, все бьется и бьется в своих предсмертных конвульсиях, но не подыхает. Глядя же на Гришкино мученическое лицо, можно было бы предположить, что он всерьез надумал рожать, тужится и пыхтит в предродовой горячке, и вот-вот нарожает прямо в штаны. Но этого не случается, к счастью. Гриша резко садиться, торопливо сбрасывая ноги с кровати.
- Чего ты, Гриш? Тебе плохо?
- Боже мой! Бо-о-о-же, мо-о-о-й!, - молитвенно и жалобно стонет Гриша.
Напряжение нарастает. Что с ним? Новый вид бодуна? Или рожает? Или просто очень хочет пропустить рюмочку перед завтраком?
- Боже, почему же так срать хочется? В такую то рань! – развеял Гриша все мои сомнения, и на ходу обуваясь и расстегивая штаны, пулей вылетел из радиорубки.
Следующее утро повторяло предыдущее, но с новыми умозаключениями и словесными вариациями. Я узнала, что Гришина жопа выэбола ему весь мозг, и от этого он ужасно не высыпается. Но с другой стороны, хорошо, что желание «вкусно –утренне» посрать его будит. И что было бы гораздо хуже, если бы он срал, так и не приходя в сознание после вчерашней попойки. В общем, не знаю как кто, а Гришка в этом мае был исполнен философско-кишечных измышлений.
Дни шил один за другим, по обыкновению дождливые, слякотные, но вполне счастливые и веселые. Правильнее будет сказать, что погоду мы делали себе сами. И с этой точки зрения, она была просто курортной. Оставались последние два дня. Дождь поутих, разрушенный пирс, озеро, камыш скрыл молочно-кисельный туман. Погода побуждала. Купили ящик красного. Расположились в беседочке. Уют поглощал, шампанское пузырилось в кружечках, щекотало нос, развязывало языки и заплетало слова. Последние вздохи отдыха. Идиллия...
- Ве-ра! Ве-ра! – голос Гриши, доносился со стороны бара. Громкий, как отзвук раскатного грома - глас небес, он не звал и не вопрошал. С такой голосовой подачей читают Маяковского со сцены, или, на худой конец, так выкрикивает свой девиз многонациональный, пионерский отряд, марширующий где-то в далеком Артеке. Голос приближался. Он нес с собой потрепанного отдыхом и самого Гришу. Прообраз летающей булгаковской Маргаритой, обмазанной чудо-кремом. Эдакий «Маргарит», пропитанный лиманской чудо-грязью, он по-детски угрожающе сжал кулачки, а в квадратных светлых глазах – ужас, ненависть и отчаяние. Григорий влетел в беседку. Не замечая никого вокруг, он схватил бутылку, умело, по-гусарски откупорил ее, влил в себя добрую половину, едва не захлебнувшись пузырьками, затем грохнул бутылкою об стол, и, схватив меня за плечи, странно спокойно посмотрел своими светлыми квадратами мне в глаза и, артистически артикулируя, сказал:
- Ве-ра! Я ра-бо-чий че-ло-век! Я не сосу за шампанское!
А дело было вот в чем. Григорий, желая приобрести табачку, занял очередь в барной коморке. Стоял он достаточно скромно, ни кого не задевал, не требовал зрелишь и водки. Не требовал даже боржома. Ему бы табачку. И то, в порядке очереди. А перед ним – некая юная особа. Назовем ее Лялечка. Лялечка еще вчера была маленькая девочка. Но сегодня, в этом году, в этом мае, она уже вполне юна и половозрела, и, кроме того, принимает настырные палаточные ухаживания некоторого джентльмена, а он умеет играть на гитаре и петь, и вообще, известен где надо. И вот, доза ухаживаний получена, и настроение охрененно взрослое, и она сейчас тоже купить красненького, а мудрый друг его откупорит с дымком, и тронет струны, и одарит поцелуем по-взрослому со слюнями, и она ощутит свою женскую самость.
А тут Гришка. Ему бы табачку. Он по-рыбьи шлепает губами, предвкушая сочную затяжку. Он не будет желать Лялечку, приобретать ей спиртное и даже говорить комплименты. Лялечка это чувствует, так как она по-женски тонка и ранима. Чувствует она и то, что Гриша на бессознательном не принимает ее женское и взрослое, а смотрит на нее беззлобно, как на глупое дите, которому не мешало бы сменить гамаши. И Лялечкино детское неудержимо требует противного поступка. Лялечка могла бы скрутить сейчас козюлю и стрельнуть щелбаном Грише прямо в его умный глаз. Ну, в крайнем случае, скрутить дулю и показать фак одновременно. Однако, опасения получить по попе, постепенно вытесняют идею факов и козюль. И Ляля, собравшись с духом, оглядывает Гришу с высока, через плечо, и делает жестокие замечания по поводу его вида, жизненных принципов и материальной состоятельности. Потом, за деньги врученные джентльменом, она покупает игристое и гордо удаляется.
А Гриша - рабочий человек. Ему никогда не давали денег на шампанское, тем более популярные джентльмены. И Гриша этим очень горд. И это, черт возьми, правильно. А Лялечке не мешало бы накрутить нос в большую спелую сливу, а потом отвезти за шкирку к ее благочестивому поклоннику, что бы то великодушно отпустил ей грехи и отеческий пендаль. Но Гриша ничего не сделал и не сказал, потому что, он черт возьми, добрый малый, а все дети так тонки и ранимы.
Мы угостили Гришку шампанским. Без интима. Мы смеялись и балагурили, ящик закончился и мы сходили за «ещем». А потом? А что, собственно потом? Потом праздники закончились и мы вернулись в Ростов. Вот и все.